Вторник
24.10.2017
06:54
Форма входа
Категории раздела
Мои статьи [34]
Поиск
Наш опрос
Оцените мой сайт
Всего ответов: 21
Друзья сайта
  • Официальный блог
  • Сообщество uCoz
  • FAQ по системе
  • Инструкции для uCoz
  • Статистика

    Онлайн всего: 1
    Гостей: 1
    Пользователей: 0

    Мой сайт

    Каталог статей

    Главная » Статьи » Мои статьи

    АЛЕКСАНДР ЛОБЫЧЕВ. В НАЧАЛЕ БЫЛИ ЯСЕНИ ( о жизни и творчестве А.П.РОМАНЕНКО)

          Память моя о поэте Александре Романенко имеет совершено определённый облик и цвет – это зеленовато-голубая вертикальная обложка его первой книги «Седанские ясени». Стволы тающих в небе ясеней, сквозящие прозрачным и светящимся воздухом маленькой страны по имени Седанка, открывателем, обитателем и певцом которой он был, для меня лучший памятник поэту, неисчезающий знак его пребывания в мире. Ясени отражаются в талой воде Седанки и сегодня, в конце марта, когда я пишу эти строки. Да, собственно, что бы ни произошло с реальными деревьями, которые шумели над его головой, над его деревенским домиком с крыльцом и огородом в пригороде Владивостока, они навсегда останутся сиять в русской дальневосточной поэзии, поскольку созданы из неуничтожимого вещества поэзии. В начале были ясени – это светоносная крона его поэзии, структура духовного пространства самой личности Александра Романенко, который ощущал себя странником, астронавтом, нашедшим временный приют в обличье поэта под поющими ветвями на берегу Амурского залива: 
    Фью, мой июнь, мой июль, моя радость!

    Где вы, я не понимаю?

    В августе жёлтые листья проклюнулись,

    Словно и не было мая.

    Словно живу я мгновение это

    Долгие тысячи лет

    И никогда не окончится лето,

    Не прекратится рассвет!
    И уже там, за графикой сплетённых ясеневых ветвей, возникает целый калейдоскоп зримых воспоминаний, то есть встреч, разговоров, жизненных пересечений. Их случалось немало, в том числе была в 1990 году и совместная работа над его книгой «Третья степень свободы», которую я редактировал. Вот первая встреча с поэтом в 1980 году в общежитии филологического факультета ДВГУ, студентом которого я тогда был. Как раз вышли в свет «Седанские ясени», и кто-то из преподавателей пригласил Романенко, чтобы молодые филологи живьём пообщались с автором поэтической книги. Похоже, сорокалетний автор изрядно стеснялся этой непривычной роли и, понимая, что имеет дело с более-менее книжными людьми, сразу же объяснил, почему он употребил в названии неправильную форму «седанские» вместо грамматически правильной «седанкинские». Поэт, считал он, вправе следовать прежде всего красоте звучания речи, эстетике слова и образа, даже если ради этого приходится, к примеру, нарушать законы грамматики, и вспоминал в этой связи японских поэтов, которые легко отказывались от мешавших стихотворению слогов, частей речи и прочее в этом же духе. Мне трудно судить о языковом самоволии японских поэтов, но относительно названия своей книги Романенко поступил в поэтическом смысле безукоризненно – решительно невозможно после него произнести «седанкинские ясени».

    Впрочем, помимо чтения стихов, говорил он, как помнится, больше о других поэтах и с особым акцентом о Геннадии Лысенко, который, словно в самоволку, ушёл из жизни двумя годами раньше, а ведь был на два года моложе Романенко. Они дружили, причём связывали их, насколько у меня сложилось впечатление, не столько бытовые отношения, сколько поэзия, вхождение в которую они переживали и проживали именно как судьбу, причём судьбу спасительную. Собственные стихи вытащили Лысенко из лагерей, куда он стал попадать с губительной, затягивающей частотой, а Александра Петровича поэзия уберегла от смерти, когда он погибал в больницах Владивостока и Москвы после облучения в начале шестидесятых на номерном заводе посёлка Большой Камень, где работал в то время дозиметристом и инженером-физиком. Именно во время болезни он и начал писать стихи. Редко, но с предельной убежденностью он говорил об этом и устно, и в стихах: «Здравствуй, родина! Школу начальную / Я окончил твою – с того света / Я вернулся. Ах, мама, встречай меня – / Смерть поправшего жизнью поэта…» И действительно, вся жизнь и стихи Романенко подтверждают реальность этого возрождения. Это не красивое литературное сравнение, не преувеличение и не метафора, а просто правда в его личном случае: поэзия отменила смертный приговор, подписанный ему «лучевой», как он называет болезнь в другом стихотворении. Вместе с жизнью поэта ему достались и костыли, и я вот только сейчас увидел в приведённых строчках эту страшную мысль о начальной школе родины, которая стала для поэта адом лейкемии.

    Вообще, мне меньше всего хочется в разговоре об Александре Романенко употреблять такие елейные слова, как оптимизм, жизнелюбие, или там – бодрость духа, они мало что говорят о его судьбе, личности и поэзии, привычно скользят по поверхности. Можно, наверное, говорить о его человеческом стоицизме, который помог ему выстоять в те времена и в тех условиях, когда и более укоренённые в социуме, более благополучные в житейском смысле ломались, о личной вере, обретённой им в страданиях тела, ума и сердца под сенью седанских ясеней, о мужестве поэта, дерзнувшего прямо посмотреть за грань сущего: 
    Словно пёс, изготовившись к вою,

    Стану я к своему изголовью:

    «Спи спокойно, последнее тело,

    Наконец-то и ты отболело

    И отпало осенним листом!

    Ты уходишь в приморскую почву,

    Как письмо в запредельную почту,

    Кто-то вести получит потом…»
    Пожалуй, это хоть как-то способно приблизить нас к пониманию его творчества, жившего и чистой, детской, одуванчиковой радостью бытия, и мучительной философской мыслью о скованности человеческого духа, и страстной верой в его освобождение и преображение. И здесь поэт, словно алхимик, в равной степени прибегает и к аналитическим формулам физики и математики, науке в целом, и к неуловимому, но бесконечно расширяющемуся смыслу поэтического слова.

    Его поэзия изначально и до последних стихов озарена пульсирующей мыслью, Романенко наследник той ветви русской лирики, что тесно связана с натурфилософией и протянулась от Державина и Баратынского до Хлебникова, Заболоцкого и Тарковского. А в философском смысле ему очень близки были поэтические по своей сути идеи русского космизма, которые растворены и в философии Н. Ф. Фёдорова, проповедовавшего воскрешение предков, и в космических грёзах К. Э. Циолковского, и в учении о ноосфере В. И. Вернадского. Особенное пристрастие он, похоже, питал к личности А. Л. Чижевского, учёного, мыслителя, поэта и художника, одного из родоначальников космобиологии. Как и он, Романенко всё-таки надеялся, что поэзия – это способ познания жизни, человека, космоса. Ну то есть в самом прямом смысле: стихотворение как поэтический эксперимент, одновременно и способ и инструмент проникновения в тайны мира, необычный, но всё-таки язык вполне научного описания.

    Но своеобразие поэзии Романенко, её свободная музыка, то и дело вырывающаяся из канонов русского стиха, её летучесть, её чувство природы, её тонкий акварельный рисунок и интуитивные озарения, как мне видится, питаются совсем из другого источника – из древней философии и эстетики, рождённых цивилизациями Дальнего Востока. Миросозерцание, наиболее полно выраженное в искусстве дзен-буддизма, было присуще поэту органично. И здесь дело вовсе не в рациональном выборе той или иной философской или эстетической системы, а в самой природе его дарования, в его детстве, наконец. А раннее детство Романенко прошло на Сахалине, куда его, рождённого на Седанке, после окончания войны с Японией, в январе 1946 года, привезли родители. Там ещё оставались японские семьи, вместе и рядом с которыми жили первое время и русские переселенцы. Японская культура, быт, язык, друзья стали для него самыми яркими, основополагающими жизненными впечатлениями. Об этом поэт рассказал в книге «Письма с Востока», где он, в частности, приводит отрывок из своего письма писателю-фантасту А. Н. Стругацкому: «Уроки Синео, приучавшего меня подолгу вглядываться в прекрасные подробности мира природы, сформировали, настроили моё зрение, вооружили умением концентрировать внимание – точной просветлённой оптикой высокого разрешения. А подаренные им игрушки – две черно-лаковые кошки (майолика) и резной подносик с иероглифами – храню до сих пор. С тех пор я уверен, что Япония – моя предыдущая родина…»

    Его ум, от природы склонный к анализу и восприятию логичных научных гипотез, находивший в них стройность и красоту, почему он в юности и пошёл учиться на физико-математический факультет университета, удивительным образом уживался, а точнее, сживался с дзенским интуитивным постижением мира как единой одухотворённой сущности. Вот почему в его стихах и прозе ветер, ясени, дождь, ручьи, луна, одуванчики, поползни, бабочки и лягушки-жерлянки были едва ли не главными обителями его Седанки, его друзьями и собеседниками. Александр Петрович не ради красного словца писал об уроках своего юного японского товарища, порой его напряжённые размышления подхватывал поток медитации, который через огненный цветок тыквы, как он пишет об этом в прозаических фрагментах книги «Третья степень свободы», уносил его за умопостигаемые пределы вселенной. И вернувшись, он вдруг осознавал, что ему тесны формы поэзии, не хватает её языка для передачи пережитого. И он откровенно заявлял, что разочарован в поэзии как в способе выражения духовной жизни.

    Один из таких запомнившихся разговоров происходил в доме поэта Юрия Кашука, где его друзья и ученики нередко собирались уже после его смерти в 1991 году. Кажется, в тот вечер у Анны Константиновны, вдовы Кашука, были поэты Саша Радушкевич, Рая Мороз, Таня Вассунина, фронтовик и писатель Игорь Иванович Рабеко, наверняка кто-то ещё. Признаться, было неожиданно и странно слышать от Александра Петровича столь резкие, отчуждённые слова о поэзии, которая подхватила его практически над бездной. Он тогда не писал стихов, как он утверждал, и вообще сомневался в возможности возвращения к поэтической речи. Сегодня мне это не кажется странным, скорее, естественным и необходимым для его поэтического существования. Романенко был человеком мыслящим и страстным, а значит, холод разочарования и пламя сомнений вспыхивало в нём время от времени с новой силой, что и служило энергией для продолжения творчества.

    Он всю жизнь пытался, если уж не в жизни, то в собственных стихах овладеть гармоническим даром равновесия: между мыслью и чувством, звуком и смыслом, горячим стуком человеческого сердца и ледяной музыкой небесных сфер… «Дар равновесия» – так он назвал вторую свою книгу, написал об этом несколько стихотворений: «Мне удалось над бездною пройти – / Я просто шёл по своему пути, / Пред ликом мира и пред вами весь я – / Мгновенное природы равновесье, / Соединенье множества миров…» Не берусь гадать, как ему удавалось сохранять в себе этот дар в девяностые годы, которые начались со смерти Кашука, а затем жены Нины. Но один эпизод просто горит в памяти. Так случилось, что я оказался в аэропорту Владивостока как раз в тот момент, когда Александр Петрович прилетел из Москвы, где умерла Нина, жившая там вместе с сыном, который учился музыке в училище Гнесиных. Он стоял посреди бесприютной, какой-то голой площади, на костылях, и в руках его была урна с прахом жены. Поэт походил на единственного, кто выжил в ядерной катастрофе.

    Конечно, спасала работа в научном журнале «Вестник ДВО РАН» и, несмотря ни на что, стихи. Об этом мы говорили с Александром Петровичем в его городской квартире зимой 2001 года. Он позвонил мне и позвал в гости, хотел посоветоваться по поводу следующей книги – то он твёрдо решал, что её нужно подготовить и издать, то начинал сомневаться. Затем подключился поэт Юрий Кабанков, который подбодрил его, с любовью взялся за дело, отредактировал рукопись и написал послесловие. И в том же году последний прижизненный сборник Романенко «Письма с Востока» вышел в свет в издательстве «Дальнаука». Книга получилась многомерной, стереометрической: выразительной по оформлению, полной перекличек между стихами, со сложной и красивой структурой разделов, перемежаемых прозой поэта, чаще фрагментами его писем к друзьям, жене и сыну. А обложку для неё он нашёл сам, задолго до самого замысла книги – это гравюра японского художника Хиросигэ «Станция Камбара», на которой изображена заснеженная горная деревня и стоящий над ней на краю дороги, с посохом в руке и соломенным зонтиком над головой, одинокий путник. Конечно же, странствующий поэт, действительно, поразительным образом похожий на Александра Романенко в его последние годы.

    А в те зимние встречи я более подробно узнал о родословной поэта, которая не менее фантастична, чем некоторые его стихи. Он рассказывал о своем деде-моряке, который, обладая бунтарским нравом, в начале двадцатого века где-то в районе Австралии вступил в конфликт с корабельным начальством, едва ли не подрался то ли с боцманом, то ли с капитаном, бежал с борта и в конце концов очутился в Северной Америке. Там он взял в жены чистокровную индианку из племени сиу, а когда в России грянула революция, вернулся на родину с детьми, среди которых был и отец Александра Романенко… В то время и я, и другие друзья-литераторы всё упрашивали его записать историю семьи, часть которой оказалась, например, в Шотландии… Не ведаю наверняка, осталось ли что в его бумагах.

    Бог знает почему, но когда завершается земная жизнь поэта, то проступает иероглиф судьбы, соединяющий летящей линией разные времена и самые удалённые точки в пространстве. В случае с Романенко мне представляется именно иероглиф, поскольку он и сам был склонен видеть в нём символ, способный собрать и вселенную, и жизнь человеческую воедино: «Детство – мир нераздельности, слитности бытия и сознания, восприятия и сущности, мир, где мне впервые явились таинственные знаки знания – иероглифы. Раньше букв, которые потом вообще не произвели на меня никакого чувственного воздействия. А иероглифы казались чудом – Картины Знания…»

    И вот лишь одна из линий этого иероглифа. В прозе и стихах Романенко часто вспоминал о школе на Седанке, в которой учился после Сахалина, в советские времена она располагалась в бывшем архиепископском подворье: «Там, где раньше лишь свечи мерцали / И звучали смиренно молитвы, / Нам впечатали в мозг идеалы / Новой веры. И рвались мы в битву / За прогресс и за всё человечество…» А 6 августа 2002 года в теперь уже бывшей школе и вновь восстановленном храме на Седанке его отпевал сын, отец Максим, ушедший из музыкантов в священники. Сын оказался священником строгих правил, отпевание шло долго, соблюдались все детали обряда, а на улице на седанские ясени падал приморский дождь. Всплывали в памяти строки, детали и фразы встреч и было ощущение, что в жестокой, но озарённой светом судьбе Александра Романенко всё произошло с какой-то неумолимой великой предопределённостью. Почти так, как он писал в своих ранних стихах: «Целый день от зари до заката / И огромную ночь напролёт / Порывается ясень крылатый / Улететь, да земля не даёт. // Я лежу у подножья громады, / Устремлённой отвесно в зенит, / И молчу. Потому что цикада / за меня мою песню звенит».
     

    Категория: Мои статьи | Добавил: Иллина (11.08.2015)
    Просмотров: 202 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *: